читать дальшеПозавчера мы с малышом ходили на спектакль Большого кукольного театра г. Санкт-Петерург "Колобок". (Это все "Золотая маска", конкурсный). Спектакль прекрасный. Хоть и кукольный. На сцене огромное колесо от прялки оно крутится. На нем сверху из покрашенного белой гуашь валенка - печь. На валенке-печи - кукольный дед дрыхнет. Бабка метет пол. Дед храпит так, что колесо малость движется, бабка скатывает с него временами, ругает деда, а то и сбрасывает. Дед просыпается, попеременно жалуется, прикидывается больным, разбитым радикулитом, просит колобка, наконец, притворяется мертвым. Бабка вопиет и соглашается спечь колобка. Метет, метет, метет, колесо крутится со страшной скоростью, три актера смотрят в зал сквозь мелькающие спицы, жизнь идет, идет... Кто-то из них обрывает толстую шерстяную нитку, которой и раскручивали колесо, и сматывает ее в клубок (колобок). Бабка с дедом сажают его в печь. Из печи валит пар, дым (актер нажимает за валенком на упаковку детской присыпки). Вид потрясающий. Колобок-клубок катится и встречает вязаных зверей: трусливого зайца, Волка, говорящего голосом забулдыги: "Это хорошо, что ты меня пойимаишь, пойимаишь??", медведя с бочками "медок" и "маслице" и двумя деревянными ложками, в которых он катает колобка, угощая его медком и малицем, и одновременно намазывая, чтобы съесть самому, и стандартно-кокетливую лису. Заяц - просто заяц. Волк - из носка. Медведь - из вязаной шапки (его вполне можно носить, есть фотографии актеров, одетых в свои игрушки). Лиса - из перчатки и длинного шарфа-хвоста. На лисе колобок-клубок заканчивается. Нет, они не вяжут кукол прямо на сцене, но метафорически клубочек кончается на лисе. Бабка голосит на колесе "Колобооооок! Колобоооо-чеееек!" и заливается слезами, будто и не собиралась его есть. Дед с печки шепотом, но убедительно говорит: "Бабка? А бабка? По сусекам-то... поскреби?.." После спектакля детям дарят крошечных шерстяных желтеньких колобков из большой плетеной корзины. И пускают за сцену, показывают весь-весь реквизит, просят быть осторожными, но показывают все. Мальчик Вася гворит: "А где метелка?" Девочка-акриса отвечает ему, что метелка очень хрупкая, ее уже убрали. Мы крутим колесо, пускаем пар над печкой, поем песню Волка, все хорошо-хорошо. Выходим и обедаем в "Хлебе" тыквенным супом и ризотто с грибами, и большим набором маленьких разных конфет. В "Хлебе" по-прежнему безумно дорого и очень вкусно, но официанты стали ходить походкой ночного охранника на автостоянке, а посуда разнообразно-колотая. Это добавляет народного стиля "Хлебу", но все равно грустно. Васька без памяти спит в машине, как будто ему три года. В городе солнечно, весна, и нет пробок. Ночью и весь день вчера валил снег, все усыпало, все белое до горизонта, на старый снег лег неовый и истый, так плотно и уверенно лег. Все деревяья стоят облепленные, до машины, до сада идешь - хрустит и поет под ногами. А сегодня я стояла полтора часа по пути в город и два - обратно. На ниссане-кубе передо мной ехала бабочка адмирал и изредка помахивала крылышками. А дома малыш рассказывал, что Артем не собирается жениться, когда вырастет. Я спросила: а ты собираешься? А он сказал: да, я уже даже присмотрел, на ком. На Оле. - На какой Оле, Вась, ты чего? Ничего не слышала ни про какую Олю... - Ну я тебе ее много раз показывал! Да! Ну а что? ну а если я влюбился! Оля толстая, белая, плотная, как булочка, веселая и болтливая.
Вышел трогательный пост про весну. А писала - трагический про время.
ДД и Эйзенштейн: читать дальше"Ученым еще до сих пор неясно, освободила ли пролетарская революция русский пролетариат, но в том, что она освободила одного немецкого буржуазного юношу из Риги, сомнений нет. «Если бы не революция, то я бы никогда не «расколотил» традиции... Я ориентировался всегда на папеньку... До известного возраста равнялся на папеньку во всем». Эйзенштейн никогда даже отдаленно не был ни большевиком, ни марксистом, но он сразу увидел, что революция нужна и полезна для его личной ситуации, а созданная ею новая русская действительность созвучна многому в его натуре. Так с самого начала определился тип отношений — странный, а, если угодно, наоборот, следующий извечной модели отношений художника с действительностью. Обращаясь к «всеобщему» — социальному, историческому, политическому содержанию — художник переводит его в иной дискурс, дискурс собственной личности: выворачивая его внутренней стороной наверх, находит в нем материал для решения своих внутренних проблем и превращает этот материал в искусство. Внутренних проблем у Эйзенштейна было немало: он много более «фрейдистский человек», человек эпохи психоанализа, нежели Джойс. Помимо отношений с «папенькой», навязчивыми мотивами его подсознания были жестокость, насилие, кровь, секс. Под видом революции и классовой борьбы было очень удобно их выражать; лишь с сексом была заминка, и этот мотив так почти и не вышел за пределы архива художника. С Джойсом здесь пока мало общего. Конечно, и у него было свое подполье, где гнездились мотивы измены и предательства, мазохизма и прочих извращений, включая столь экзотическое как копрофилия36. Но он избрал (если мы выбираем такие вещи) другую модель отношений с действительностью, открыто поставив внутреннюю реальность и ее проблемы на первое место и заявив, что ничто иное его не интересует. Поэтому в «Цирцее» кошка называется кошкой и мазохизм представлен как мазохизм, а не страдания пролетариата под гнетом буржуазии. ... Именно техникой монтажа можно по праву назвать метод, которым Джойс строит в «Улиссе» дискурс внутренней речи (поток сознания, внутренний монолог). Когда же кино обращается к задаче раскрытия внутреннего мира человека — или хотя бы к задаче учета сдвига, преломления реальности в человеческом сознании — в нем неизбежно возникает аналог, киновариант внутреннего монолога. ... И точно в эти же месяцы — надо полагать, не случайно — он раздобывает и прочитывает «Улисса». То была встреча в небывало подходящий момент! Трудно сказать, что больше поразило его: сама книга или же глубина джойсовых совпадений с его собственными мыслями, поисками и находками. Впечатления от знакомства он передавал так: ««Улисс» пленителен... В языковой кухне литературы Джойс занимается тем же, чем я брежу в отношении лабораторных изысканий в области киноязыка». Открывается период, который специалисты порой так и называют: «период увлечения Джойсом». Об увлечении можно говорить по праву; некоторые суждения Эйзенштейна звучат едва ли не так, что техника Джойса — готовое решение главных вопросов киноискусства. В статье «Одолжайтесь!» он утверждает, что внутренний монолог должен стать главным и универсальным методом звукового кино: «Как очевидно, что материал тонфильмы совсем не диалог. Подлинный материал тонфильмы, конечно, — монолог» (курсив автора). Притом, он подчеркивает, что не всякий литературный внутренний монолог, а именно джойсов близок и ценен для кино, ибо у других авторов — например, у романтиков, у Дюжардена — в этом монологе нет даже тени джойсовой виртуозной техники монтажа. Он постоянно размышляет о Джойсе и говорит о нем почти во всех своих текстах." В хронологии этой любви есть дата: "1933: набросок статьи «Гоголь, Джойс и МММ» (последнее — название комедии, над которой он тогда работал)."
"Первая из них, появившаяся в евразийском ежегоднике «Версты» (1928, № 3), принадлежала перу князя Дмитрия Святополк-Мирского. Три страницы ее давали сжатую и содержательную информацию об «Улиссе», а также ряд оценок романа. В прямую противоположность позднейшим советским статьям автора, оценки были хвалебны, порой восторженны, и заключал князь заявлением, что писателя подобных масштабов не появлялось в Европе, возможно, со времени Шекспира. ... читать дальше, очень интересноВ том же выпуске «Чисел», где обсуждается книга Диксона, найдем и заметку Бориса Поплавского «По поводу Джойса», а также почтительный рассказ Шаршуна о его мимолетной встрече с классиком; в выпуске же шестом имеется заметка Юрия Фельзена «О Прусте и Джойсе». Авторы — из числа ведущих фигур молодого поколения эмигрантской литературы, и то, что они говорят о Джойсе, следует считать характерным — и по высказываемым мыслям, и по уровню знания предмета. Характерно, во-первых, то, что говорить о Джойсе оказывается невозможно, не говоря одновременно о Прусте: два гиганта господствовали на литературной сцене, неизбежно противополагаясь друг другу и требуя от критика выбора. Как можно предугадать, если в нумере четвертом Поплавский стал на сторону Джойса, то в шестом заведомый прустианец Фельзен представляет другую партию. Прусту, однако, не посчастливилось с партизаном. Статья Фельзена редкостно плоха — пишет нудный дурак, не понявший ни аза в глаза, однако назидающий нас — важно, тускло и монотонно; и из всего, что он говорит о Джойсе, меньшая часть тривиальна, большая же попросту неверна. Совсем иное дело Поплавский. По своему темпераменту художника он был полной противоположностью Джойсу — импульсивный, импрессионистичный, нервно-неровный — но его тонкой организации и острой чувствительности было открыто многое, и многое в Джойсе ему было созвучно. Он и прочел его тщательнее других и не впал в массовое заблуждение ранних критиков, решавших, будто «Улисс» — массив сырого материала, простой скоп всего, что воспринимается чувствами и мелькает в сознании. Он утверждает прямо обратное (и вполне верное, разумеется): ««Улисс» — продукт огромного отбора и сложнейшей конструкции». Но он верно замечает и противоположную грань: если позиция Пруста — дистанция от избранного предмета, его «отрешенное очищение», то позиция Джойса — уничтоженье всякой дистанции, прорыв к плоти и непосредственности предмета: «между Джойсом и Прустом такая же разница, как между болью от ожога и рассказом о ней» — типично поплавский афоризм! Есть и еще верные наблюденья: скажем, «Итака» как своего рода катарсис и контраст следующей за ней «Пенелопе». Вместе с не так уж многими Поплавский сумел ощутить, что «Улисс» — это «огромная жалость, огромное сострадание и любовь к жалкому и величественному хаосу человеческой души»; а его оценка литературного значенья романа перекликается с испугом Элиота (эп. 5): «Джойс прожигает решительно все». Однако тут же у него и поверхностные сближения с Фрейдом, сюрреализмом (ср. эп. 5), и тоже типично поплавские закидоны о «великом христианском явлении», каковое представляет собою Джойс... В целом заметка Мирского была грамотней и профессиональней. Но важнее другое — названные заметки остались почти единственным содержанием эмигрантской джойсианы. (Впрочем, надо вспомнить еще перевод «Портрета художника», сделанный B.C. Франком и опубликованный в Италии в 1968 г.) Из всего зарубежья всерьез вошел в Джойса лишь один Диксон, да отчасти — и, верно, с его же помощью — Ремизов (конечно, и Мирский, и Набоков, но первый вскоре выбыл в советскую, а второй в американскую литературу). Однако, за вмешательством смерти, работа Диксона тоже не принесла крупных плодов. Заграничная встреча России с Джойсом не состоялась — и лишь в недавнее время романы Саши Соколова доставили запоздалое исключенье, подтверждающее это правило." - Поплавский
переводы 30-х читать дальше"Между тем Джойса все же переводили. В 1937 г. появилось полное издание «Дублинцев» с небольшим сдержанным послесловием Н. Гарина (псевдоним И.И. Анисимова). В середине тридцатых годов М.П. Богословской-Бобровой был сделан перевод «Портрета художника в юности» (однако напечатан он был гораздо поздней, лишь в 1976 г.). И наконец, еще раньше была начата работа над полным переводом «Улисса», независимо в Ленинграде и Москве. Уже в 1934 г. в журнале «Звезда» появился перевод эп. 6, выполненный Вал. Стеничем (псевдоним В.О. Сметанича, 1890—1938), за ним последовали переводы эп. 4 и 5 в журнале «Литературный современник» (1935, № 5). Однако в 1937 г. Стенич был арестован и в сентябре 1938 г. расстрелян. Его репутация как переводчика, эрудита, эстета была весьма высока — еще в юности он поразил Блока своим знанием поэзии (ср. эп. 5) — и до наших дней дожила легенда о том, что Стенич полностью перевел роман, но работа его была конфискована при аресте. С января 1935 г. в журнале «Интернациональная литература» начал печататься другой перевод, изготовлявшийся по советскому методу бригадного производства литературы: члены кружка переводчиков под руководством И.А. Кашкина взялись переводить «Улисса», поделив его по эпизоду на брата. Точнее говоря, на сестру — среди восьми человек, чья работа была опубликована, мы видим семь переводчиц. К апрелю 1936 г. было опубликовано 10 эпизодов (около трети романа); наиболее сложные эп. 3, 9, а также и эп. 1 перевел единственный переводчик в группе, И.К. Романович. Но на этом публикация оборвалась; а в 1937 г. Романович был также арестован и погиб. Работа над русскими переводами Джойса прекратилась надолго. "
"В 1932 г. «Международный Союз Революционных Писателей» в Москве направил Джойсу анкету с вопросом: «Какое влияние на Вас как на писателя оказала Октябрьская Революция, и каково ее значение для Вашей литературной работы?» За подписью Поля Леона (сражавшегося в Белой армии добровольцем) и с его несомненным удовольствием в ответ был послан нижеследующий учтивый текст: «Милостивые государи, мистер Джойс просит меня поблагодарить вас за оказанную ему честь, вследствие которой он узнал с интересом, что в России в октябре 1917 г. случилась революция. По ближайшем рассмотрении, однако, он выяснил, что Октябрьская Революция случилась в ноябре указанного года. Из сведений, покуда им собранных, ему трудно оценить важность события, и он хотел бы только отметить, что, если судить по подписи вашего секретаря, изменения, видимо, не столь велики.» Фамилия секретарши, приславшей анкету, была — Романова."
внезапно 1976 год: читать дальше"В итоге этой цепочки попустительств дряхлеющего дракона возникли два сочинения: Е.М. Мелетинский. Поэтика мифа. М. 1976. В.В. Иванов. Очерки по истории семиотики в СССР. М. 1976, частью своего содержания касающиеся творчества Джойса. Что же и как трактуют о Джойсе указанные сочинения? «Поэтика мифа», соответственно своему названию, трактует о мифологизме Джойса и справедливо его противопоставляет мифологизму Томаса Манна. Она обсуждает соотношение мифологизма и потока сознания в художественной системе писателя. Она также описывает модель истории у позднего Джойса и делает некоторые наблюдения о характере его комизма. Однако автор только в немногих темах имеет собственные оригинальные позиции. В других темах встречаем повтор известного, порой общие места, порой заблуждения. Заметны и родимые пятна соцреализма (e.g. «неизбежное одиночество индивида в буржуазном обществе»). Наконец, скверное чувство стиля и языка (е. g. «Тонкая художническая натура Стивена Дедалуса отказывается помолиться по просьбе умирающей матери») заставляет думать, что в целом Джойс скорее противопоказан автору. Но важно, что это — нормальные недостатки и достоинства нормальной работы, где автор и герой имеют человеческий облик, а не постыдный и жуткий вид марионеток идеологического спектакля. Поскольку творчество Джойса не принадлежит к истории семиотики в СССР, вторая из названных книг затрагивает его лишь косвенно. Но этот косвенный вклад важен. Один из главных героев «Очерков» — Эйзенштейн, и книга содержит подробный аналитический обзор многочисленных текстов Эйзенштейна, связанных с Джойсом. Что крайне существенно, здесь разобраны и архивные тексты, причем можно видеть, что среди них остаются едва ли не самые интересные теоретические разработки режиссера, в том числе, говорящие прямо о Джойсе или на его темы. Почему оба сочинения, а также и перевод «Портрета художника в юности», появились в свет в 1976 г., тогда как и в предыдущие, и в последующие годы не появлялось ничего, кроме мефитической продукции лакеев КПГБ? Объяснения данного факта принадлежат к тайнам отечественной истории. "
у меня больше нет высокой температуры, низкую я не имею привычки мерить, кашель у меня есть, умру я от пневмонии, ну и фиг бы с ним (а тут еще позвонила мама и сказала, что на рентгене не видно пневмонию в нижних долях, потому что ее диафрагма заслоняет, у нее был пациент только что. Ну посмеялись, да), но что намного неприятнее, это что у меня очень, очень кружится голова, я все лежала-лежала в болезнь, а теперь не могу даже сидеть, не то, что стоять и варить кашу или картошку чистить. Ручки немеют, жарко, холодно, жарко, холодно, приливы, темно в глазах, давление низкое, тошнит. Надо бы, чтобы кто-то вышел со мной на воздух на полчаса. Вась болеет стоически. В четверг у него зачет в музыкалке, мы, видимо, не пойдем на него, что ли...
письмо мне на памятьЛена, добрый вечер! Я вам уже говорила, нет: вы мой единственный переводчик! (Со всем уважением к остальным, но это уж как сложилось.) Перечитываю ваши переводы: они прекрасны. И вступление отличное. Спасибо, спасибо, ну и поздравляю нас с публикацией )
девочки, я так рада, что обнимала бы кого-нибудь и целовала бы, а существую одна, и мой несчастный больной сын спит, и кот тоже спит...
"В основе перфоманса три музыкальных произведения, написанные Владимиром Мартыновым в разные годы: "Распорядок дня", "Иерархия разумных ценностей" и "Обретение абсолютно прекрасного звука"." мне очень нравятся названия. Дуализированный гамлет назвал, видимо )
Сейчас мы только попытаемся их свести в некое подобие единой картины, а для начала скажем два слова о соответствиях более широких — между Ирландией и Россиею вообще, во всем складе их культуры, истории и национального характера. Подобные рассуждения по самой своей природе всегда зыбки и субъективны — и мы о том честно и заблаговременно предупреждаем читателя. Хотя имеется и нечто незыблемое: география. Ирландия и Россия — две полярные крайности Европейского Универсума, предельный Запад и предельный Восток. Согласно же старому философскому положенью, крайности сходятся: coincidentia oppositorum. He иначе полагал и Джеймс Джойс: «Кельтский дух во многих отношениях сходен со славянским», — говорил он в своей лекции об Ирландии в 1907 г.
это, скорее, к Чаадаеву: читать дальше"Обе они принимают христианство без заметного сопротивления, истово впитывают его и быстро достигают высокоразвитой религиозной культуры средневекового типа, отличающейся духовною напряженностью, аскетическими тенденциями и преобладанием монашеских и монастырских форм. Религиозный накал отражается в национальном самосознании: обе страны прибавляют к своему имени один эпитет, называя себя Святой Остров и Святая Русь. Золотой век святости и просвещения обрывается нашествиями иноземцев: норманнское иго в Ирландии, татарское в России открывают долгий период упадка и бедствий. Что крайне существенно, в обеих странах средневековый тип культуры закрепляется необычайно надолго, так и не переходя в Ренессанс; вплоть до новейшего времени плоды средневекового расцвета оставались самыми яркими достижениями национального гения. «Ирландия осталась единственной страной в Европе, не затронутой художественным и интеллектуальным оживлением Ренессанса», — пишет современный ирландский автор (С. Дэвис). «В Ирландии средние века еще не прошли», — утверждал уже в конце XIX века Владимир Печерин, прожив и проработав в этой стране двадцать лет. Разумеется, о России подобные сужденья — общее место."
"Герой Стивен" и "Герой нашего времени": читать дальше"Отношения Джойса с русскою классикой начинаются с Лермонтова. С Пушкиным они не завязались никак — до нас дошли лишь беглые скептические отзывы, включая такой всеобъемлющий и безапелляционный: «Я всегда считал, что он жил как мальчишка, писал как мальчишка и умер как мальчишка». Но Лермонтова он прочел рано, как раз вовремя, чтобы «Герой нашего времени» успел его сильно захватить и даже повлиять как будто на его первую большую прозу, «Героя Стивена». В 1905 г. «Герой Стивен» оживленно обсуждается в его переписке с братом, и в одном из писем Джойс раскрывает Станни свою связь, не только литературную, но, как оказывается, и биографическую, с русским романом и его автором. (Напомним, что совсем недавно разыгралась ссора и началась лютая вражда художника с бывшим другом Гогарти.) «Я знаю только одну похожую книгу, и это — «Герой нашего времени» Лермонтова. Конечно, моя гораздо длинней, и у Лермонтова герой — аристократ, уставший от жизни человек и отважное животное. Но есть сходство в задачах, в названии, в едкости взгляда. В конце Лермонтов описывает дуэль между своим героем и Г., в которой Г., сраженный пулей, падает в пропасть. Прототип Г., задетый сатирой, вызвал Лермонтова на дуэль. Дуэль происходила на Кавказе, на краю пропасти, как описано в книге. Лермонтов был убит наповал и свалился в пропасть32. Ты можешь угадать, какие мысли были у меня в голове». — Грушницкий тут недаром обозначен только сакраментальным инициалом. Художник открыто сближает себя с Печориным, а свою прозу и свою едкую иронию — с лермонтовской. Излишне говорить, что в искусстве прозы «Герой Стивен», вскоре забракованный самим автором, никак не чета «Герою нашего времени»; но лермонтовско-печоринскую роль по праву следует отнести в число тех ролей и масок, которые примерял к себе молодой Джойс. "
Блум и Пселдонимов читать дальше"Посредником тут послужит нам Алексей Ремизов, недальняя родня обоим. Именно Ремизов (у других авторов, включая и Бахтина, мы не встретили этого наблюдения) заметил у Достоевского обобщенного героя — намеренно универсализованного, предназначенного представлять «человека вообще». Это— Пселдонимов из «Скверного анекдота», ибо — говорит справедливо Ремизов — «что значит «Пселдонимов»? псевдоним кого? Конечно — человека, вообще человека, в поте лица добывающего свой хлеб, чтобы множиться и населять землю «по завету»». Но точно таким героем, как мы довольно говорили (эп. 15), предстает Блум в «Итаке», и новое, «обобщенное» имя, что он получает там, Everyman and Noman, собственно, и не перевести на русский лучше как Пселдонимов! Последний — главный герой вещи, но не сразу видимый главным, а таковым оказывающийся лишь на поверку, в итоге: «если читать рассказ с конца, героем окажется бессловесный Пселдонимов» (Ремизов); и Блум тоже такой герой, не-сразу-главный, негероический. Далее, обобщенность Пселдонимова тянет за собою, конечно, и обобщенность, универсальный смысл всей вещи — и что ж тогда «скверный анекдот»? — да не что иное как удел человека, парадигма человеческого существования, модель мира! Гротескная модель человеческого существования как вселенского «скверного анекдота» в высшей степени в духе Джойса! тут пахнет уже не только «Улиссом», но и «Поминками»... И весь «Скверный анекдот» предстает нам, с умной подсказки Ремизова, как самая джойсовская вещь, а чиновник Пселдонимов, санкт-петербургский Эвримен, опознается как предок Леопольда Блума." az.lib.ru/d/dostoewskij_f_m/text_0280.shtml
ДД и ЛНТ читать дальше"Вместо всего этого, у Джойса — безоговорочное признание толстовского таланта и самая высокая оценка его, граничащая с восхищением. Личность и взгляды Толстого тоже импонировали ему — это читателю понятно без наших слов. Эллманн утверждает даже, что Толстого «он любил больше всех» — не знаю, не будем забывать, что вершиною в искусстве романа Джойс всегда и твердо считал Флобера. Но в любом случае, такой панегирик, какой он воздал Толстому в своем письме к брату от 18 августа 1905 г. — редчайшее у него явление, и стоит привести его целиком. «Толстой — изумительный, великолепный писатель. Он никогда не скучен, не глуп, не утомителен, не педантичен, не театрален. Он выше других на две головы... Он написал письмо в «Тайме» на 13 колонок с обличеньями всех правительств... Английские либералы в шоке. Они бы назвали его вульгарным, если бы не знали, что он князь. Какой-то автор в «Иллюстрейтед Лондон Ньюс» насмехается над Толстым за то, что тот не понимает ВОЙНЫ. Черт побери, я уравновешенный человек, но уж это немного слишком. Вы когда-нибудь слыхали такую наглость? Вы считаете, что автор «Воскресения» и «Анны Карениной» — глупец? Может быть, этот наглый писака думает, что он ровня Толстому, физически, умственно, художественно или морально? Абсурд!» — Приятно закончить подобным текстом рассказ об отношении Джойса к русской классике."
ДД и Белый: читать дальше"Резюмировать это отношение можно одним словцом, которое он сам и придумал: для Джойса, скептика и агностика, всё это называлось — йогобогомутъ! В Дублине времен молодого Джойса — и Стивена Дедала — мистический символизм, как и в российских столицах, был модой элиты, а мистическою доктриной, где он почерпал для себя откровение и вдохновение, служила теософия Блаватской — молочная сестра антропософии и мишень джойсовых насмешек как в жизни, так и в романе. Как я уж не раз подчеркивал, Джойс отрицал саму основу и суть всех этих воззрений, представление о «духовных мирах», и закрепил свое отрицание многообразно, в том числе, и сквозною темой «Улисса» об «ином мире» как опечатке (эп. 9). В итоге, мир Белого едва ли не диаметрально далек от мира Джойса — но зато он очень напоминает кого-то еще в ирландской культуре. Погруженный в нездешнее мистический лирик и лирический мистик, адепт оккультной доктрины и талантливейший поэт-символист, а еще ко всему — ключевая фигура движения, обновившего культуру страны, — надо ли спрашивать, кому отвечает такое описание в Ирландии? «Белый и Йейтс» — вот та параллель, которую обнаруживает наш взгляд. А «Белый и Джойс», как видим, покуда не столько параллель, сколько оппозиция. Две черты дара или художественного видения двух мастеров всего более определяют их близость: острота внешнего слуха и внутреннего зрения. Оба художника — ярко выраженные слуховики, придающие фонетике, озвуковке письма самое существенное значение, вкладывающие в звуковые слои своего текста важнейшую часть его смыслового содержания — и за счет этой части достигающие кардинального расширения его семантического пространства. «Я пишу не для чтения глазами, а для читателя, внутренне произносящего мой текст», — предупреждал Белый, почти буквально перекликаясь с джойсовыми указаниями читателям «Поминок по Финнегану». Очень многое следует отсюда. Конечно — тщательность звуковой инструментовки, пристрастие к звукописи и богатство ее приемов и форм, наклонность к ритмизации прозы, и не на простых монотонных ритмах, а на сложном рисунке, порой уже с элементами музыкальной организации. Все это у обоих налицо, и всё это, в согласии с нашей логикой, с переходом к зрелому творчеству приобретает всё больший вес. Однако еще важнее другое: утверждение в тексте суверенности или даже примата звука, по сути, уже предопределяло художнику путь языкотворчества и экспериментальной прозы, поскольку канонические правила организации текста, будь то синтаксис, грамматика или лексика, отнюдь не ставят во главу угла звуковых аспектов. Работа с последними влекла к ломке синтаксиса в угоду ритму и звуковому рисунку, влекла к взрыву слова в видах освобождения семантических потенций, скрытых в его звуковом образе. И на позднем этапе (у Джойса — в «Поминках по Финнегану», у Белого — в романах «Москвы») такая работа выходит на первый план, отодвигая остальные задачи — а у Белого потесняя, наконец, застарелый багаж его символистской эстетики и антропософской идеологии. «Белого больше всего теперь заботит проблема языка... Белый ломает язык, формируя свою, особую систему языкового общения с читателем», — такими фразами, как бы прямо взятыми из характеристики «Поминок по Финнегану», пишет Л. Долгополов о цикле «Москва». А в «Глоссолалии» Белый пробует нащупать и некие теоретические законы этой ломки, следя пляску речи — движенья говорящего языка, сопоставляя жест и речевой звук и делая смелые заявления: «Звуки ведают тайны древнейших душевных движений... Звуки — древние жесты в тысячелетиях смысла». Под этими заявлениями подписался б, пожалуй, Джойс; конкретные же гипотезы «Глоссолалии» было бы небезынтересно приложить к «Поминкам». Что же до внутреннего зрения (интроспекции), то его развитость и острота делали неизбежным повышенное внимание к внутренней реальности, миру сознания. В установки художества вошла усиленная ориентация на внутреннюю реальность, стремление проникнуть в нее глубже, чем это умели раньше и, как писал Белый, «осветить прожектором... под обычным сознанием лежащий пласт душевной жизни». И эти установки были блестяще воплощены. Небывалая объемность и яркость, подробность и укрупненность изображения внутренней реальности бросались в глаза и в «Улиссе» и в «Петербурге» и сразу же были признаны главнейшим отличием обоих романов. Необычною была и пропорция, доля времени, проводимого автором и читателем во внутреннем мире. В «Улиссе» внутренняя речь — доминирующий дискурс; «Петербург» же весь в целом определялся автором как роман о «подсознательной жизни искалеченных, мысленных форм» или же «мозговая игра», протекающая в «душе некоего не данного в романе лица» (подобным образом можно бы определить, пожалуй, «Цирцею»). Наконец, и «Петербург», и «Улисс» демонстрируют беспримерное богатство различных форм и горизонтов сознания, образующих головокружительные смешения, смещения, наложения. Плюрализм планов сознания и реальности ставит авторов перед гносеологическим вопросом о существовании твердой основы, безусловно достоверного внешнего плана; и они оба не склонны к простому положительному ответу. Джойс всерьез принимает позицию солипсизма Беркли, раздумывает над нею; Белый же прямо решает вопрос в пользу ирреальности, вымышленности петербургского мира. — Всё это служило поводом для настойчивых сближений двух романов между собой (а также и с психоанализом, научной дескрипцией работы сознания и подсознания). Нет спору, что такие сближенья имеют под собой реальные и наглядные основания; и всё же их справедливость ограничена. В подходе Джойса и Белого к сознанию немало различий, затрагивающих и его трактовку, и принципы описания. Корни этих различий — всё в том же символизме Белого; но, прежде чем перейти к ним, покончим с темой о сходствах. Было бы странно, разумеется, если бы в поэтике крупной формы у наших авторов не было целого ряда общих средств и приемов. Они вовсе не обязательно выражают некое глубинное родство, и нам незачем описывать весь их набор; укажем лишь несколько самых характерных. Во-первых, важною композиционной скрепой служат сквозные мотивы и лейтмотивы, пунктирные сюжетные нити, часто маркируемые определенным предметом или ключевым словом: пунктиры мыла, картофелины, укуса пчелы в «Улиссе», сардинницы, домино, кареты в «Петербурге». Затем, оба художника подмечают и искусно воспроизводят ассоциативный механизм работы мышления, которое постоянно перескакивает от одного мотива к другому, увлекаясь всевозможными ассоциациями. Общий элемент стилистики — многочисленные аллюзии, которые часто развертываются в сложные аллюзивно-ассоциативные конструкции. И, конечно также, общею является тяга к гротеску, иронии и пародии, типичная для Белого разве чуть менее чем для Джойса. Но это сходство — уже из разряда амбивалентных, сопряженных и с некоторыми различиями. Пародия Джойса (эп. 14) — по преимуществу, постмодернистская пародия, несущая двунаправленную иронию, в адрес прототипа и в свой собственный, и тем выражающая специфику постмодернистского сознания. Но Белый гораздо менее в постмодернистской парадигме, чем Джойс, и большинство его пародий вообще не очень пародийны: в них слабо выражен элемент снижения, развенчания прототипа, и ирония направляется всего более в свой адрес, как некое указание автора самому себе — на свою не-новизну и не-самостоятельность. В подобной пародии больше самоиронии и самоуничиженья, нежели самоутверждения, тем паче что пародируемые образцы — обычно из самых чтимых Белым: Пушкин, Гоголь, Достоевский, Новый Завет. Это вполне отражает общую типологию. В авторском темпераменте Белого — смятение и смирение; в авторском темпераменте Джойса — уверенность и гордыня. Восток и Запад. Православие и Католицизм. "
это глупая семейная история, смешная только мне. Но я хочу ее записать. Потому что когда я ее рассказываю вслух, я хохочу так, что не могу говорить, мне сводит мышцы живота и мышцы шеи, и иногда - подъязычную мышцу, со мной делаются слезы и икота. Никто из слушателей еще ни разу не смеялся. Когда Бородина была еще Бородиной, она, уйдя из нашей школы и с большим трудом поступив в медицинский колледж при Сеченовской ММА, стала там учиться. Но больше частью хулиганила, таскалась по Арбату, жевала курагу с марихуаной и ругалась с учителями. Как ее туда взяли - неведомо, но ей очень хотелось, с самого детства, быть доктором. Ей так сильно хотелось, что моя мама даже брала ее в операционную раз или два, ребенком, прямо девочкой лет 10. Учиться она там практически не могла - там были физика, химия, алгебра, биология. Дети в классе были понтовые и непростые. Но Бородина не очень страдала. Она нашла себе приятеля, прекрасного мальчика Диму, я сначала о нем много слышала, а потом даже ходила с ними втроем кататься на коньках в Сокольники. Дима это был такой несимпатичный, маленького роста, толстоватый и блондин. Но человек душевнейший, добрейший. Была зима 1996 года, Дима, видимо, был январский, ему исполнилось 16 и он пошел в паспортный стол за паспортом. А там же надо анкету заполнить, ответить на вопросы, что писать в графах Имя, Отчество, Фамилия, Национальность и т.п. Дима попросил написать так: Имя: Дима Отчество: прочерк Фамилия: Нирвана Так ему и написали. Кроме того, был у Бородиной постоянный молодой человек, Андрюша Е., тихий житель улицы Лазо пролетарского Перово, тихий выпускник МЭИ, тихий синий пояс карате, тихий потребитель растворимого кофе. Роман тогда у них был уже давно и пробыл еще долго, а потом плавно развалился. А кроме Димы, нашла себе Бородина девочку Вероничку, сидела с ней за одной партой на уроках. А после школы Андрюша Е. Бородину встречал и они ехали в унылое Перово. А Вероничка - ну куда-то на Пушкинскую, например (вру, но пусть так). Вероничке Андрюша Е. не особенно нравился, она его остроумно стебала и однажды на уроке сочинила про него стихотворение. Стихотворение я слышала от Бородиной один раз, но помню, как видите, 15 лет (или сколько там).
читать дальше Начался урок давно, А Наташа все в окно.
Вот у школьный у ворот Кто-то в пидорке идет,
В сапогах, в пуховике, Дипломат в его руке...
Кто же это? Может, брат? Для охраны! Жидковат...
Но однако вид его Испугает хоть кого.
Весной Бородину выгнали из колледжа, родители рассвирепели и отказались дальше интересоваться ее образованием. Поэтому в 11 класс она пошла в унылую школу во дворе, куда ее не хотели брать, но не могли отказаться - районная школа. И закончила ее чуть ли не с серебряной медалью; не с золотой - только потому, что со всеми учителями переругалась. С этим блистательным своим аттестатом она без труда поступила на журфак. А я, как лох, с тремя тройками - на юрфак.
хочу мультфильм. Какой-нибудь абсолютно прекрасный, совершенно великолепный, веселый и простой, безо всякого эстетства, безо всякого интеллектуального кино, безо всякого Норштейна. Такой прямо чтобы с ребенком смотреть и смеяться. Только не очень длинный, а то глазки устают. Есть такой?