Практически сразу вслед за "Партитурой", в
1972 году, но в Европе выходит следующий сборник "
Композиция". Издает его в Париже та же самая "Рифма", издавшая "Монолог" и "Линии" ("Метафоры" и "Партитура" вышли в США, в Нью-Йорке, в издательстве "Нового журнала"). Я, конечно, до конца не дочитала, но, кажется, это мой любимый сборник. Пыталась выбирать, но - или прекрасное, или показательное, или про обугливание и пепел - невозможно выкинуть.
В биографии Чиннова на Либрусеке написано, что "Пятый сборник - "Композиции" (Париж, 1972) убедил М. Слонима, что сила Чиннова "в сочетании лирики и гротеска, в замысловатых языковых находках, в звучной меткости аллитераций, ассонансов и полных рифм, в неожиданности сравнений, в избыточности языка и метафор, и в остроумии пародий" (М. Слоним. Поэзия Игоря Чиннова // Новое русское слово. 1973. 6 мая). В "Композиции" Чиннов включил и стихи из первой книги "Монолог". "Старое к новому приросло, оттого что новое из него выросло", - заключает В. Вейдле (Новое русское слово. 1973. 21 октября), сожалея лишь о том, что в ряде случаев у старых стихотворений, попавших в книгу, оказались новые концовки". Я сверяла по ПСС, ни одного не нашла, может быть, так устроено ПСС, что стихи туда вошли не все - непостижимо, ничего не понимаю. Может быть, я плохо ищу, может быть, онлайн-версия неполная. И сборник-то называется все же "Композиция", а не "Композиции"... Вроде бы...
В сборнике три неравные части.
1. "
Галлюцинации и аллитерации" - это именно они и есть. Ракурс освещения прежней темы меняется: Чиннов все меньше пишет о прекрасных "сияющих пустяках" преходящей человеческой жизни, и пустяки превращаются в "отблески на обелиске". Он все так же вглядывается в недосягаемый загробный мир (как и обещал в "Партитуре"), и теперь, кажется, различает его все яснее - в стихах появляются картины ада, вполне босховские. В аду все мелкое (суффиксы), прыгающее, скачущее, мельтешащее, бессмысленно движущееся (ср со скоростью движения ивановкого космоса). В полный голос звучит тема абсурдности жизни, причем как текущей, так и загробной. Вот пишет Ф.П.Федоров (и он совершенно прав): "По Чиннову, современный мир - это не столько мир хаоса, сколько мир абсурда. Хаос в своей дисгармонии естественен; абсурд, тем более абсурд универсальный, заявляющий о себе и в макрокосме, и в микрокосме, противоестествен. <...> Его лирика 1960-1970-х годов пронизана знаками как онтологического, так и исторического абсурда, порождающего не менее абсурдного человека, больших и малых абсурдистских реакций. <...> Идея абсурда как мировой доминанты продиктовала структурные метаморфозы лирики Чиннова. Абсурд ведет к алогизму, как словесному, так и зрительному, к предельной деформации изображаемых явлений, к гротеску". В конечном счете, художественный мир Чиннова начинает плотно соприкасаться с мирами, созданными Босхом, Гойей, Кафкой, Ионеско, Беккетом, Камю, Хармсом. (С Камю вопросов нет, но прийти к остальным от Иванова - хотя тоже, впрочем, мейнстрим мысли: Бога нет - как жаль- мир бессмысленнен - мир абсурден). Чиннов использует гротеск, мир его становится фантасмагоричным.
В стихотворениях этого раздела - обильная звуковая и языковая игра, неологизмы, активное использование междометий, звукоподражательных слов, прямой и косвенной речи, прежнее множество глаголов, правда, теперь больше совершенного вида. Языковую игру Чиннова Федоров называет "необыкновенным паронимическим аттракционом" (как по мне, весьма обыкновенным, но не важно): "В отличие от многих современников Чиннов демонстрирует не «дезорганизацию языка», а, наоборот, высокую степень его организации. Паронимия, будучи, как и все стихотворные структуры, принципом игровым, имеет, как известно, не игровое, а в высшей степени серьезное задание, подобное тому, которое имеет метафора (Эйхенбаум совершенно законно называл ее звуковой метафорой).<...> В паронимические отношения Чиннов ставит слова не «далековатые», а предельно близкие, с мерцающей, переливающейся, неопределенной, неактуализированной семантикой. <...> Нетрадиционные соединения разноязычных слов, разно-культурных понятий; нетрадиционное употребление уменьшительно-ласкательных суффиксов; нетрадиционная трансформация высокого в банально-повседневное и т.д., и т.п. <...> Совершенно очевидно, что вся поэтическая практика Чиннова главной задачей имеет преображение хаоса абсурда в игровой, языковой космос. Создавая текст как отдельного стихотворения, так и поздних сборников, Чиннов погружен в построение метаморфозы: миметический сеанс Аристотеля трансформируется в сеанс платоновского «богоявления»; бытийный хаос трансформируется в «горний» космос, автор-Аристотель превращается а автора-Платона. «Мне кажется, -утверждал Чиннов, -что роль искусства в современном мире вовсе не в том, чтобы отражать какофонию эпохи, ее разорванность, раздробленность, искаженность, а в том, чтобы противопоставить хаосу гармонический строй и лад, не детски-простодушный, конечно, не пахнущий прошлым веком, но выросший из сознания, что истинное искусство всегда есть Логос, отраженный в Мелосе»".
Строфика - местами жесткая, местами по прежнему синтаксическому принципу. Интонация, как ни странно, сохраняется, но к ней добавляется новая нота: человек не просто "приговорен к смерти", он не просто смирился с приговором и обшутил его, как мог, он и сам не хочет жить больше (но еще в "Партитуре", что ли, самоубийство с негодованием отрицалось. Оно и здесь не утверждается - зачем, все равно умрешь) - "Мне расхотелось жить, тебе расхочется", "смертельное ранение иронией" (звук!), "Ночные тени я // Пытался разогнать иронией, // И пили мы вторые сутки".
Часть сказанного верна и для остальных разделов сборника.
Отдельно отследить всю эту тему обугливания, горения, обгорания, пепла, пепелища, ада, сажи, угля как _сквозную_.
Отдельно отследить заявленную Федоровым сквозной образ птички, склевывающей жизнь по зернышку.
читать дальше
* * *
Может быть, оба мы будем в аду.
Чертик, зеленый, как какаду,
Скажет: «Вы курите? Кукареку.
А где ваши куррикулум вите?
Угу. Садитесь оба на сковороду.
Не беспокоит? Кра-кра, ку-ку».
Жариться жарко в жиру и в жару.
Чертик-кузнечик, черт-кенгуру,
Не смейте прыгать на сковороду.
Мы хотим одни играть в чехарду.
«Ква-ква, кви про кво, киш-миш, в дыру»
Кикиморы, шишиморы, бросьте смешки,
Шшш! Не шуршите вы про наши грешки
В шипящем котле сидит Кикапу,
А мы — мы обманем эту толпу,
Этих чертей, зверей, упырей,
Мы полетим над синью морей,
Мы будем вдвоем играть в снежки —
О, снег для твоей обгорелой руки!
* * *
В стране Шлараффенланд,
В заоблачной стране Шлараффенланд
Зоолог и турист Каннитферштан
(Из Копенгагена) зашел в кафешантан
Но оказалось, это крематорий.
Он был рассеян и себя позволил сжечь,
Развеял пепел и сказал: – Берите! –
И скоро заблудился в лабиринте
Лабораторий мировой истории
И ночи, где на дне Левиафан
Мычал и бегали хамелеоны
(Краснея, голубея, зеленея).
Там в обществе кентавров, минотавров,
Реакторов, министров, минометов
Каннитферштан сидит и пьет манхэттен
И смотрит, как в аквариуме черном
Химеры, великаны-тараканы
На Гулливера квакают, квакваны.
* * *
Woher, wohin —, nicht Nacht, nicht Morgen, kein Evoe, kein Requiem.
Gottfried Benn
Куда, зачем – ни ночь, ни утро, ни реквием, ни эвоэ.
Готфрид Бенн
«Ирония судьбы». Смертельное ранение иронией.
Хо-хо! И мертвый расхохочется.
Не плачь – и рана не беда, не тронь ее,
Не плачь, молчи, не обращай внимания,
Мне расхотелось жить, тебе расхочется.
Ты «сел не в тот вагон». И я. («Бывают недоразумения»,-
Сказал верблюд, слезая с утки.)
Была зима, снега. Ночные тени я
Пытался разогнать иронией,
И пили мы вторые сутки.
Мы опоздали, навсегда. Не опозорены,
Но всё пропало, всё пропало.
«Ирония судьбы». Судьба, мы ранены иронией.
Мы сброшены с пути, как поезд взорванный
У обгорелого вокзала.
* * *
Темные водоросли предвесенней ночи,
Темные лепестки ночной души пустынного мира.
Но уже возникает над бесшумным садом
Серое пламя.
Пепельные кораллы предрассветного часа,
Серая лава небытия, молчанья, забвенья.
Но уже на туманном пепелище жизни —
Голос из пепла.
Что же, плыви, уплывай, саркофаг ночного покоя,
Медленный катафалк безмолвных бессонниц.
Снова — влачить на плечах тяжелую ношу дневного
Скорбного скарба.
Снова – встречать на пути огромные скорбные камни
Вечных Сизифов.
* * *
Мертвый пейзаж на Луне –
Вариант омертвелой печали.
Сколько вариантов печали
(И смерти) известно мне?
Что там было, в язвах Луны?
Варианты чумы и проказы?
(Ах, сердце, ну что тебе фазы
Той прокаженной Луны?)
Есть варианты и здесь —
Эмфизема, саркома, склерозы.
Вариантов множество есть.
Но горы, озера и розы
Нам радуют сердце здесь.
А впрочем, зигзаги гор —
Больничная кардиограмма.
И сердце – хлам среди хлама,
И Смерть, Непрекрасная Дама,
Нисходит с безлунных гор.
(АнтиБлок, специфические рифмы, они радуют - но уже кариограмма).
* * *
И яблоко, по зрелом размышлении,
По ветке чиркнув, быстро стукнулось –
Свидетельство закона тяготения.
И черный кот поймал мышонка белого,
С ним поиграл, а после съел его –
Закон единства противоположностей.
И там, где спорили две точки (зрения),
Прямая (фронтовая) линия
Была, увы, кратчайшим расстоянием.
Потом разрушили до основания
Два города в весенней зелени
(Закон достаточного основания).
И солнце в море опустилось весело,
Теряя в весе столько, сколько весила
Им вытесненная купальщица.
(совершенно прелестный стишок, погрешности в прямой логике образа, доводимые до абсурда к финалу, мб, лучший стих с трехстрочной строфой, рифмовку так и не поняла)
* * *
Жил на свете таракан,
Таракан от детства,
И потом попал в стакан,
Полный мухоедства.
Капитан Лебядкин
«И срублен ты, как маков цвет, под коре-
»нь, на жизненном пути, в житейском море.
»Метался, как подкошенный, как вко-
»как вкопанный, убит безжалостной руко-
»й, как прошлогодний снег. Бесстрастная луна
»увидела, как во-царилась тишина,
»ти-ши, ши-ши, ши-на… И ты, увы,
»как все,
»в моги-
ле-
ле-
ле-
жишь, как белка в колесе,
»как лист перед травой, как клетка в птичке —
»как птичка в клетке, клетке-невеличке,
»и ниже, ниже, эх, травы, тра-тра, тра-тра,
»травы».
(почему тут первая строфа - катреном??? почемуу?!)
* * *
Далекий лед, далекий дымный день
Над миром облако висело.
И фосфор жег сердца людей.
Бежали тени, в небе гналась тень.
На дереве висело тело.
И мать вела чужих детей.
Ложился желтый свет на жесткий снег
Был красный след на белом свете
Был черный след еще ясней.
Был черный лед, я видел снег во сне.
Был темный дым над миром этим.
Был дом, горевший в тишине.
* * *
Обожжены, обнажены, обижены
Края души — и вот, о смысле жизни,
О том, что мы искажены, обезображены,
Что жизнь порою хуже казни, —
И черт хихикнул: «Это наши козни,
Мон шер, о богословской сей материи
С вопросами соваться к Небу
Смешно: шарады, фокусы и ребусы.
К ним комментарий — крематорий.
Все просто потому, что потому
Оканчивается, окунчивается на у».
* * *
Там поют гиены и павлины
Ходят по долинам золотым,
И слетает к лилиям долины
Бывший демон – серафим.
Нежатся с акулами святые,
Грешники сыграли с Богом в мяч.
Примеряет нимбы золотые
В ризе розовой палач.
Ангел ведьме наливает: пейте!
Светится добром бокал вина.
И осанну засвистел на флейте
Белоснежный Сатана.
Радуются ангельские рати:
Тишь да гладь, да Божья благодать.
Мы туда, любезнейший читатель,
Киселя пойдем хлебать.
* * *
Питекантропы в Пинакотеке,
Орангутаны в Оранжери.
Дух птеродактиля в человеке:
Гиббон в геликоптере, смотри.
А там, в реакторах, изотоп
Урана, гелия. Снова — опыт.
Смотри: Акрополь, питекантроп,
Летающий ящер, темный робот.
Реакторы, роботы. Не дразни
Горилл, мандрилов, крокодилов.
Плутон, Урания. Мы в тени
Их страшных царств, их царств немилых.
И скоро в ракете астронавта
Уже троглодит взлетит несытый.
И скоро увидят следопыты
Плезиозавра, бронтозавра.
Уран, плутоний. И троглодиты.
И термоящерное завтра.
(простое го надо читать голосом Андрея Родионова, тогда все будет хорошо)
* * *
Таракан Тараканий Великий, властелин пауков и лемуров
Шел войной на лангуста Лангуста, властелина мокриц и мандрилов.
Над рядами кротов или крабов сто вампиров топорщились хмуро
Рассветало. Был снег на равнинах. И сердце томилось.
Тараканий, шевеля усами, осуждал теорию квантов.
Лангуст, шевеля усами, поучал, что важней – квакванты.
О, как трудно дышать! Сколопендры в темнеющем небе.
Густо падает снег. Чье-то сердце лежит на сугробе.
Уже уносило в жерло расширяющейся вселенной,
В черной пустоте кружило Таракана, Тамерлана, Лангуста, Ксеркса.
В конусе небытия Тарантул вращался, пленный.
Два огненных дикобраза вертелись, грызясь из-за сердца.
Только мы отдыхали одни в отвратительном царстве Эринний.
И на сомкнутых веках твоих были пепел, и слезы, и – иней.
* * *
Ну и ну, ну и дела, как сажа бела, трала-лала.
А ночь светла, а коза ушла, эх, бутылочка по
жилочкам по-те-кла.
Ушла коза от козла. Ушла. Куда? В Усть-сы-сольск.
Не в Усть-сы-сольск, так в Соль-выче-годск.
Ау, моя коза. Чепуха хандра. Ха-ха, ха-ха.
Эх, гали-мать-я.
А ну и луна же. Во всю луна. Хандрит она, что
она одна?
Сто грамм забытья. Двести грамм забытья.
Хотите вина, мадам Луна?
Там Близнецы. Там Козерог. С козой, без козы?
Там Водолей.
Налей, налей, бокалы полней, козу вините в
смерти моей.
Ну и тишина. Нальем Близнецам.
Нынче здесь, а завтра — тамтам.
* * *
Дни мои, бедная горсточка риса…
Быстро клюет их серая птица.
Мелкий стеклярус кустов барбариса
К позднему утру весь испарится.
Осень. Валяется блеклая слива
В грязных остатках бывшего ливня.
Как ей в грязи тускловатой тоскливо!
Если б могла — она бы завыла.
Ну а солдатом (а пули-то низко)
В луже валяться? Страшно и слизко.
В черном болоте, как черная крыса…
Дни мои, бедная горсточка риса.
* * *
А ты размениваешься на мелочь,
На пустяки, по пустякам,
И головней дымится тусклый светоч,
Который мог светить векам.
Ну что же: невезенье, омерзенье,
И муха бьется об окно,
Опять попытка самосохраненья,
Хотя, казалось бы, — смешно.
О, позабудь житейский хамский хай
И стань сама свободой и покоем.
Ты мелкая? Не льешься через край?
Но — расцвети, белей, благоухай,
Душа, не будь лакеем, будь левкоем.
* * *
Consume my heart away; sick with desire
And fastened to a dying animal
It knows not what it is.
William Butler Yeats
Сожги мне сердце: утомленное желаньем,
Оно к животному, которое умрет,
Прикреплено; оно себя не знает.
Уильям Батлер Йейтс
Живу, увы, в страдательном залоге.
(«Бессмертья, может быть, залог»?)
Не жизнь — смесь тревоги и – изжоги
Туманный яд, холодный «смог».
Да, да, сегодня красная погода,
Да, презеленая, отстань.
Делишки и делишечки, простуда,
Больная, сломанная тень.
Но — русские авоси да небоси,
Всё — ничегошеньки, пройдет.
Сереет небо, холодеет осень.
А скоро — иней, скоро – лед.
…Кто смотрит? Искупитель? Искуситель?
Неясный нимб… Да нет – луна…
И не о чем, и незачем, простите…
«Луна — бледна». «Весна – красна».
* * *
Да, расчудесно, распрекрасно, распрелестно,
Разудивительно, развосхитительно,
Разобаятельно, разобольстительно,
Не говори, что разочаровательно.
Но как же с тем, что по ветру развеяно,
Разломано, разбито, разбазарено,
Разорено, на мелочи разменяно,
Разгромлено, растоптано, раздавлено?
Да, как же с тем, кого под корень резали,
С тем, у кого расстреляны родители,
Кого растерли, под орех разделали,
Раздели и разули, разобидели?
(вообще - плохо. Потому что провален финал. Но "разграблено предано продано")
БОЙ БЫКОВ
…бросаясь за вертлявым пикадором…
Николай Асеев
По сумрачно-желтой арене бессмысленно скачет –
Ну что, обреченный, израненный, черный, священный?
О, взлеты пурпурных плащей над твоей незадачей
И свет золотого камзола (и точность движений).
О, смерть в розовато-сиреневых ярких чулках
И яркие синие туфли — и точность их шага,
За желтой изнанкой плащей – золоченый рукав.
И вот уже кончено, бедный, — последняя шпага.
Так жалко упал на пятнистую охру земли.
Как лилии, стрелы росли из кровавого бока.
За хвост привязали и стремительно поволокли –
Поспешно, позорно, — позорно, поспешно, жестоко.
А впрочем, к чему красноречие? Двадцать минут
Тобой занимались, тебе оказали внимание.
Зачем обижаться? Другие и хуже умрут.
А я – поживу. До последнего, брат, издыхания.
А вот еще кусочек прекрасный (финал скверный, не покажу)
<..>И серые тени змеились у лодки Харона,
И теням туманным показывал фокусы Хронос,
И чья-то душа, разжиревшая черная такса,
В зеркальной стене отражаясь, прилипла к паркету.
И мы танцевали на темных волнах Флегетона,
И черный оркестр погружался в мерцание Стикса,
Огромные люстры летели в застывшую Лету. <...>
* * *
Акакий Акакиевич,
шинель – «тово»!
Петрович покачивает
седой головой.
Во граде Петровом
черный утюг.
Петрович, Петрович,
шинель – тю-тю!
Навек тю-тю, навсегда тю-тю!
О, если бы чудо – я чуда хочу!
Ворона покаркивает.
Могила. Снег.
Акакий Акакиевич,
шинель — шут с ней!
Не стоит искать, тосковать, бунтовать:
в обитель небесную мчится кровать.
В сиянье и славу, в парчу и виссон
Акакий Акакиевич облачен.
А если и нет — и тогда не беда:
над ним лебеда, под ним вода.
«Энергия — в материю!» Всё физика, да.
Копил, копил, сукно купил. Конец, господа.2.
ЭлегоидиллииТут я неуместно скажу, что Чиннов равновесен. Смертное отчаяние "Линий" уравновешивается "Метафорами", гротески "Партитуры" позже уравновесятся "Пасторалями". Но и сами сборники начиная с "Метафор" имеют сложную, равновесно-гармоническую структуру, они контрапунктны, и новый голос языковой игры почти всегда соседствует с изначальной парижской нотой (едва ли не в каждом сборнике Чиннов упоминает Цитеру или оставляет прямое посвящение Иванову). В это части мне очень сложно увидеть абсурд (хотя Федоров видит).
читать дальше
* * *
Ветер воспоминаний тревожит увядшие письма,
на острове воспоминаний шумят сухие деревья.
Призракам, старым, не спится в небесной гостинице ночи.
Там забытое имя ложится на снег синеватою тенью,
и тени веток сложились в неясную надпись. Я не знаю
языка загробного мира. Я видел в Британском Музее
черную египетскую птицу. Вот она – сидит неподвижно.
Желтый глаз, как маленькая луна. Она более птица,
чем все птицы на свете.
Вечером на Гаваях я проходил между сучьев
окаменелого леса. Было безлюдно, мне захотелось
услышать хотя бы тик-тик моих часов. Но они
остановились из уважения к вечности. Нет,
я не намекаю на сердце, я говорю
о тишине бессонницы, увядших письмах.
Если зажечь их, в камине будут оранжевые бабочки,
лазоревые бабочки, синие бабочки, черные бабочки,
тени забытого имени, маленькие саламандры.
* * *
Не кажется ли тебе,
что после смерти
мы будем жить
где-то на окраине Альдебарана
или в столице
Страны Семи Измерений?
Истлеет Вселенная,
а мы будем жить
где-то недалеко от Вселенной,
гуляя, как ни в чем не бывало,
по светлому берегу Вечности.
И когда Смерть
в платье из розовой антиматерии,
скучая от безделья,
подойдет к нам опять,
мы скажем: — Прелестное платье!
Где вы купили его?
* * *
«Мимоза вянет от мороза».
Но нет мороза. Ледоход.
Ночь, водянистая медуза,
В дождливой мозглости плывет.
И, маленькая марсианка,
Душа в земное бытие
Глядит, и мокнет перепонка
На ручке бледненькой ее.
Не плачь, душа! Гляди сквозь пальцы
(Их целых семь, как лед они)
На смутно-сумрачные улицы,
На тускло-мутные огни.
Не лучшая метаморфоза?
А в прошлой жизни разве – рай?
О муза, не кончай рассказа!
Напомни мне! Не улетай!
Не выходи за марсианина!
С ним не дели любовь и — кров.
Звучи, мимоза, Мнемозина,
Как музыка других миров.
* * *
В ожидании окончания,
Окончания «представления»,
Ты смотрел на море вечернее,
В полутень молчанья печального?
Золотистое, серебристое
Опускается в море мглистое.
Вот была Атлантида, кажется.
Под водой она, не покажется.
Ты глядел на вазы этрусские?
Где этруски? Лишь вазы узкие.
Как, любезный друг, самочувствие?
Все умрем – этруски и русские.
Всё на свете только предвестие,
Всё на свете только предчувствие,
Что в холодный пласт, в струи тусклые…
Ну а вазам — вроде бессмертия.
Но бессмертие это – грустное.
* * *
Лилась виолончель, как милость или чудо,
Но отравили звук усталость и простуда.
Я Пушкина читал, но голова болела,
И сладость нежная не победила тела.
Был океан, закат, но… ныла поясница,
И не могла душа сияньем насладиться.
О, тело смертное. Но больше не прикажет
Мне ничего оно в наджизненном пейзаже,
Где слухом неземным и зрением нездешним
Я буду жизнь ловить… в молчании кромешном.
А может быть — глухой — слепой — без чувств,
без боли,
Как мертвый эмбрион в холодном алкоголе?
("Ты еще читаешь Блока" + в раннем сборнике про слепого мальчика на пароходе).
* * *
Ни в коем случае, ни в коем случае,
Хотя случалось и случается,
Что сероватое, певучее
На ветке тонкой покачается –
И почему-то получается,
Что не выветривается из памяти
Тот ветер у церковной паперти.
И тополя переливаются,
Струится ива там, у Припяти,
И горе преодолевается.
Душа легко переселяется
В далекое, былое (лучшее?),
В тот полдень, выбранный из прихоти,
В лучи и тучи, в то, летучее…
Но всё случайно, в лучшем случае.
* * *
«Документально и фактически
»Доказано фотографически,
»Детально, дактилоскопически:
»Мы жили в Ейске, после — Витебске,
»Сидели в Полоцке и Липецке.
»Не знают в уголовном розыске,
»Что жили мы с тобою — в Божеске,
»В Богочертовске, в Новодьявольске
»(Кормились песенкой — о яблочке),
»Что распевали «Вдоль по Питерской»,
»Гуляя у снесенной Иверской,
»Что жили в Райске, Адске, Ангельске
»(Там снег белее, чем в Архангельске),
»Что спали на снегу — на Витебской —
»В Верхнеблаженске и Мучительске…»
(не оставляет автора радость образования новых географических названий!)
* * *
«Поэты – бессмертны…» Светлело, неярко,
Над лондонской маленькой Мраморной Аркой.
Ты спорил о славе у края Гайд-парка,
Где Байрон — а может быть, это Петрарка?
Бессмертье поэтам? А если ни жарко,
Ни холодно им от такого подарка?
…Там дальше Вестминстер, аббатство, где лица
«Бессмертных» поэтов… Но мрамор пылится,
И Шелли не видит, что — солнце, что птица
Летит над аббатством и воздух струится.
…А в греческой урне, любимице Китса,
Не сердце, а мертвое сердце хранится.3.
Полуосанначитать дальше
* * *
Я помню телеги в полях предвечерних
И глину дороги в возне воробьиной,
Эстонское небо, осенний орешник,
Грибы и чернику, сухой можжевельник
И мелкий ручей, серебристый, недлинный,
Сияние сосен, прямых, корабельных,
И вереск, лиловый, и желтый бессмертник,
И желтый закат над эстонской равниной,
И линию лодок — вечерних, последних.
(вы меня простите, но "я помню, в кухне полусонной // вскипала мыльная вода // и синий ящик патефонный // приеоткрывался иногда"
* * *
Тогда смиряется души моей тревога.
Михаил Лермонтов
Особенно когда осенне-одиноко,
И облако лежит покойно и широко
У края светлого юго-востока.
Особенно когда осенне-опустело,
И озеро серей, и медленно и бело
Поднялись гуси, точки для прицела.
Особенно когда осенне-обреченно,
И озими влажны, и сизая ворона
На поределом оперенье клена.
Особенно когда совсем обыкновенно,
Едва озарено, и чисто, и смиренно,
Прозрачно и прощально, незабвенно.
* * *
Был океан лазурно-фиолетов,
И это было, может быть, ответом.
Был небосклон почти такого цвета,
Как цвет акации прохладным летом.
Переходило небо в тон опала,
И это — тоже, как-то, утешало.
Была вода в графине и бокалах
Собранием сияющих кристаллов.
Горсть виноградин, нежных изумрудин,
Как светляки, мерцала нам на блюде.
Тебе не жалко, что и мы забудем
Цвета, ненужные серьезным людям?
* * *
И мириады звезд, и мириады лет,
И тишина с небес, и серебрится свет.
И только этот мир, и только эта ночь,
Когда ручей с горы — как замерцавший луч.
И полусвет лежит, как синеватый снег,
На темноте полей, у серебристых рек.
И озаренный мост, и почернелый холм,
И за холмом, в луче, автомобильный хлам —
Я не забуду, нет, я не хочу забыть.
Я не позволю, нет, меня навек зарыть,
Пока мерцает ночь, пока светает здесь,
Пока и тень и свет на белом свете есть.
* * *
Гиацинтом, левкоем
Насладиться спеши
Перед вечным покоем
Для безносой души.
Нежный персик попробуй
Он дозрел и готов,
А в раю уж не трогай
Запрещенных плодов.
Видишь, алые пятна
В нежно-бледном горят.
Там, в стране незакатной,
Не увидишь закат.
Ах! Отравленный скверной,
Под конец воспою
То, чего уж наверно
Не позволят в раю.
* * *
Удивительно, как удлинен
Голубой силуэт минарета.
О, высокий расчет и закон,
И высокое царство колонн,
И объемы из тени и света!
Золотисто-зеленая вязь
Синевато-лазурных мозаик,
А на улице мулы и грязь
(И лазурная муха впилась),
И глаза малышей-попрошаек.
Гадит голубь на пыльный порфир,
Лепестки устилают ступени.
Царство грязи и царство сирени,
И стоит гармонический мир,
Композиция света и тени.